— Очень хитро вы взялись за дело, любезная моя госпожа фон Гербек! — проговорил министр с уничтвжающей иронией. — И если вы так же поведете дело и далее, то поздравляю вас с успехом… Вам бы не следовало браться за это, — прибавил он с сердцем. — Заметьте раз и навсегда: я не хочу, чтобы неприязнь и противоречие имели здесь место, — золотую рыбку можно поймать тонкостью, если вам это еще неизвестно, многоуважаемая фон Гербек!
— И как это вам пришло в голову, — вскричала баронесс», измеряя высокомерным взглядом приведенную в тупик гувернантку, — как решились вы, по своему усмотрению, распоряжаться именем графини и навязывать ей роль, неприятную ни ей, ни нам?.. Наше бедное, больное дитя, — прибавила она мягко, — которое до сих пор охраняли мы как зеницу ока!.. Видишь ли, Гизела, — вдруг сказала он, устремляя на лицо падчерицы озабоченный, пристальный взгляд, — ты далеко не так поправилась, как ты воображаешь… Вот опять лицо твое меняет цвет, то краснеет, то бледнеет, что всегда бывало предвестником твоих припадков!
Молодая девушка не произнесла ни слова.
Видно было, что минуту она находилась как бы в сильнейшей внутренней борьбе. Но затем она отвернулась и, пожав плечами, пошла далее. Движение это как бы говорило: «Я слишком горда, чтобы уверять в том, что уже однажды сказала, — думай, что хочешь».
Некоторое время все шли молча.
Госпожа фон Гербек была очень встревожена. Она отстала на несколько шагов от министра, чтобы заглянуть ему в лицо, выражение которого отнюдь не представлялось приятным.
Подойдя к воротам сада, он остановился, между тем как баронесса и Гизела пошли по аллее. Он через плечо еще раз взглянул на Нейнфельд, Красные крыши которого сверкали, облитые солнечными лучами, — и только одна между ними высилась темной массой; это была новая шиферная крива пасторского дома.
Глаза министра остановились на ней — холодная усмешка появилась на его бледных губах.
— С тем делом будет скоро покончено! — сказал он.
— Ваше превосходительство — пастор? — вскричала госпожа фон Гербек с радостным изумлением.
— Отставлен… Гм, мы просто даем случай человеку узнать по опыту, где легче он может зарабатывать свой хлеб: в слове Божием, или в делах Божиих… В самом деле, он уж чересчур некстати именно теперь в своей книге представил свету свою астрономическую ученость!
— Слава Богу! — вскричала госпожа фон Гербек, вполне удовлетворенная. — Ваше превосходительство может об этом думать как ему угодно, но Господь сам ослепил этого человека и привел к справедливой каре!.. Если бы только вы послушали, ваше превосходительство, хоть раз, что он говорит на кафедре! Чего только тут нет, — не говоря уже о том, что вольнодумство на первом плане, — приплетает сюда и цветы, и звезды, и весеннее утро, и солнечный свет. Каждую минуту думаешь, что вот сейчас он начнет сочинять стихи… Он был постоянно моим противником, он самым ужасным образом затруднил мне мою высокую миссию — я торжествую!
Тем временем обе дамы медленно шли по аллее.
Между тем как глаза Гизелы задумчиво устремлены были в землю, взгляд мачехи неустанно, с каким-то мрачно испытующим выражением следил за ней. Глядя на девушку, которую она всегда воображала лишенной всякой прелести молодости, она вспомнила о том удовольствии, с которым она, несколько недель тому назад, посылала из Парижа падчерице элегантный туалет, заранее представляя себе, как отвратительно будет в нем маленькое желтое чучело! И доктор и госпожа фон Гербек просто ослепли, если ни единым словом не могли намекнуть об этой развивающейся красоте! Элегантная, грациозная тридцатилетняя женщина, в мозгу которой почти лихорадочно мелькали эти мысли, сама была еще блистательно прекрасна — но все же это была уже не прежняя, дышащая девственным обаянием Ютта фон Цвейфлинген! При вечернем освещении ее можно было принять за восемнадцатилетнюю девушку, но теперь, при ясном дневном свете, следы времени становились очевидны.
В конце аллеи показался лакей, уже пожилых лет, заметно уставший, который держал в руках клетку с птицей.
Подойдя к дамам, он чуть не до земли согнул свою старую спину.
— Ваше сиятельство сегодня утром изволили пожелать зяблика, — произнес он, обращаясь к Гизеле, — я после обеда бегал к грейнсфельдскому ткачу, у которого лучшие певцы во всем лесу… Ну угодно ли будет вашему сиятельству взять птичку… Дорогой чуть было не улетела — в клетке поломана была палочка…
— Хорошо, Браун, — проговорила молодая графиня. — Посадите птичку в садок — госпожа фон Гербек позаботится, чтобы за нее было заплачено ткачу.
В эту минуту какой угодно строгий церемонимейстер нашел бы безукоризненной ее осанку — то была гордая повелительница, удостоившая своих подчиненных каким-нибудь отрывочным словом или кивком головы, то была графиня Фельдерн с головы до ног.
Никакого слова благодарности не было сказано старику, а между тем в палящий полдень целый день пекся он на солнце, чтобы доставить удовольствие своей госпоже; пот катился по его лбу, старые ноги отказывались повиноваться. Но ведь это был лакей Браун, который на то и создан, чтобы ей служить; с тех пор, как она себя помнила, эти руки и ноги двигались лишь для нее, глаза эти в ее присутствии не выражали ни радости, ни горя, рот этот открывался лишь тогда, когда она приказывала, — она не знала ни возвышения, ни понижения этого голоса, всегда это был один и тот же благоговейный полушепот. Есть ли у этого человека свои радости и печали? Думает ли и чувствует ли он?
Это никогда не занимало мыслей маленькой графини, целыми часами разговаривавшей с Пусом, воображая, что он ее понимает.